GlobalRus.ru
Раздел: Вернуть России вторую столицу
Имя документа: Гимн великому городу
Автор: Александр Горянин
Дата: 11.03.2003
Адрес страницы: http://www.globalrus.ru/all_actions/peterburg/132435/
Гимн великому городу

В защиту радости

Первое, что следует сказать о Петербурге, это то, что он красив. Все другие определения идут уже потом. Красота Петербурга начинается с географической карты, тут у него в мире мало соперников. Когда я вижу этот последний меридиан, до которого здесь дотянулась на восток Атлантика, эту мощную дельту реки, дающей отток излишкам вод наших Великих Озер, реки такой короткой, но превышающей своей полноводностью Рейн и Днепр, вижу почти зеркальную симметрию берегов залива (с островом Котлин на его оси) — симметрию обманчивую, ибо совсем не схожи между собой гранитно-сосново-озерный мир Карельского перешейка и мир смешанных лесов на ледниковых моренах Приневской равнины, — когда я вижу все это, меня охватывает трепет любви.

Разглядеть Петербург

Летом Петербург производит впечатление куда более южного города, чем он есть, благодаря обилию старых и мощных деревьев, уцелевших, к счастью, в блокаду — на таких не было сил, вырубали мелочь. Когда задолго до въезда в город по сторонам Московского шоссе встают шеренги полуторавековых великанов и этот почетный караул сопровождает вас почти сто верст, до Средней Рогатки, трудно поверить, что вы катите не к Полтаве или Таганрогу. А когда видишь исполинские ивы и дубы, что отражают воды Большой Невки там, где она разветвляется, обтекая Каменный, Елагин и Крестовский острова; видишь бесчисленные вековые вязы, в густоту кроны которых, кажется, не просунешь кулак; видишь липы, каштаны, клены, так называемые пирамидальные (а на самом деле свечеобразные) тополя — в Таврическом и Летнем, Лавре и Шуваловском, в десятках безвестных садиков, вдоль улиц и каналов; видишь персидскую сирень, розы, тюльпаны — начинаешь сомневаться, что этот тонущий (простите за штамп) в роскошной зелени город стоит на широте гренландского мыса Фэрвел.

Так замышлялось от самого основания Петербурга, и замысел блистательно удался. Зато этот гиперборейский город, как ни странно, плохо рассчитан на зимнее восприятие и бывает хорош только совсем уж белым, в солнечный день, и чтобы каждая веточка была обведена инеем.

Совсем не знают Петербург те, чье любопытство не простиралось за пределы общеизвестных улиц, кто не ходил пешком от Пороховых через охтенскую плотину до Мечниковской больницы, из Озерков в Коломяги (эти места любил Блок), не добрел до музея старых паровозов в Шушарах; кого не сумели заманить к себе такие названия как Воздухоплавательный Парк, Турухтанные Острова, Шкиперский Проток, Бумажный канал. Безумно интересны и, настаиваю, красивы, непарадные части города — его кладбища, пустыри, старая промышленная архитектура, особый прижелезнодорожный мир, мелкие речки и озерца — все эти Монастырки, Таракановки, Красненькие, — но этого не объяснишь тем, у кого нет к подобным вещам склонности и вкуса.

Между прочим, я рад, что не родился здесь, что рос в Средней Азии — в ином во всех смыслах мире. У меня не было бы такого острого чувства Петербурга, если бы я воспринял его в процессе познания окружающей действительности, воспринял как должное, а потому не вызывающее радостного изумления. Моей мечтой многих лет было переселиться сюда, останавливала лишь психологическая невозможность жить в городе, называющемся «Ленинград». Человек, разрушивший историческую Россию, вызывает у меня тошнотворную гадливость, я не уверен, был ли он человеком. Счастливейшим днем для меня стал тот, когда Петербургу было возвращено отнятое имя.

И все-таки один благой поступок совершил даже  Ленин: он убрал отсюда столицу. Могу себе представить, какие «дворцы съездов» и ВДНХ, какие «высотные дома» и Новые Арбаты нагородили бы здесь, сколько было бы уничтожено сверх того, что успели уничтожить все эти Зиновьевы и Кировы, Ждановы и Толстиковы. Не будем их недооценивать: они проредили город сильнее, чем может показаться беглому взгляду, а кроме того, их трудами множество зданий, уцелев, оказались в чуждом контексте. На каждом шагу видишь, как свидетельства былого богатства и силы никак не вписываются в эту вот улицу, как они нелепы подле вот этих складов и гаражей, видишь приметы жизни, подстреленной на небывалом даже для этого города взлете.

Из чрева китова

Ничто так не расскажет об изобилии, мощи и сложности той, погибшей в катастрофе 1917 года жизни, как справочник «Весь Петербург» за какой-нибудь, баснословный теперь, год начала века. Не могу его долго листать — закипает кровь. Какая устоявшаяся и состоявшаяся, уверенная в себе жизнь! И как много врала нам наша родная обличительная литература, тем громче взвинчивая бичующий голос, чем меньше на то оставалось причин, чем безопасней делалось такое занятие. Только теперь, пожив при свободе слова, уясняешь: смердяковщина может быть и талантливой и очень талантливой; каждый обнародованный ее образчик непременно будет использован как социальный рычаг и социальный лом другими людьми — из тех, кому не по душе более тонкий инструмент. Многие таланты начала века сами же угодили под этот лом, так и не поняв, откуда набрались своих диких идей эти кувшинные комиссарские рыла, пришедшие разрушить мир, который им, талантам, было так уютно чернить.

Вместе с исторической Россией была уничтожена ее столица. Точнее, был сокрушен ее мир как определенное устройство жизни, но уцелела трудносокрушимая физическая оболочка, город остался на своем месте, со своей Невой, Маркизовой лужей, чайками, долгими летними днями и белыми ночами, наводнениями; остались великаны-деревья, Ботанический сад, набережные, мосты, дома, каналы и даже добрая половина храмов. Когда вы находились в определенных местах города и смотрели под строго определенным углом зрения, могло даже показаться — о, совсем ненадолго! — что ничего не случилось. Ведь человек способен на минуту забыть даже о тягчайшей потере. Но что-то оставалось даже в самом пропащем, безнадежном, отпетом месте города, я это чувствовал всегда, — может быть, оставался  тот магнетизм места, какой ощущали люди XVII века среди развалин Рима. Грязь, запустение, обветшание - эти вечные спутники социализма - не смогли убить красоту бывшей столицы. Наверное, Золушка оставалась прехорошенькой и когда чистила печи, но сажа вредна для кожи красавиц. Красота Петербурга пронзала сердце печалью, а не радостью, что вовсе не входило в замысел создателей города.

Кое-что из построенного при большевиках — и не только в двадцатых и тридцатых, как принято думать — не лишено обаяния. Например, замкнутые трехэтажные кварталы с фонтанами, возводившиеся сразу после войны на тогдашних окраинах. Они были хоть и упрощенной и к тому времени уже устаревшей, но все же попыткой воплощения идеи города-сада, с которой носилась в начале ХХ века вся Европа. (Пройдитесь летом по какой-нибудь Дибуновской улице в Новой Деревне и вы поймёте, о чем речь.) Но примерно с 1950-го воцаряется, лет на сорок, время потрясающего художественного бессилия, какая-то эпоха евнухов. За все эти годы в Ленинграде (уж извините, он тогда так назывался) не построено, по-моему, ничего, что не вызывало бы своим видом зубную боль. О спальных районах лучше умолчу. К счастью, вечно нищенский в советское время городской бюджет не дал советским Ленотрам загубить все обращенные к морю земли, изгадить незастроенный и очень уж сладкий кусок на Неве за Смольным. У Петербурга уцелели некоторые резервы. Все могло обернуться для него куда хуже.

Только гуляя по Парижу, где есть хороший обычай вешать на каждом доме табличку с указанием года постройки (и, конечно, имени архитектора), я понял, каких архитектурных пластов ХХ века мы недосчитываемся в Петербурге, в каком направлении мог бы развиваться его внешний облик и благоустройство, что за красавец и щеголь был бы он сегодня, если бы не прерывались свобода и богатство, понял, какими ободранными мы вышли из чрева китова. Но, главное, — мы все-таки вышли, и наш Петербург с нами.

«На земле была одна столица, все другие — просто города» (Георгий Адамович)

Раз уж упомянут Париж. Помню предательскую, с юных лет, мысль, что Петербург так чарует меня просто потому, что я не видел других мировых столиц. Каким же облегчением было убедиться, что даже в нынешнем состоянии, после долгой выматывающей болезни, он невозмутимо выдерживает сравнение с самыми прославленными городами. Он другой  — и это замечательно; он не менее прекрасен, вот что главное. Сегодня он много беднее их, но он не всегда был беден, и его бедность не навек. Во многом же он непревзойден, и прежде всего — в использовании речной дельты.

Лондон тоже стоит на большой реке (точнее, на широком эстуарии не очень большой реки), но ничего подобного невским набережным в нем нет. Есть буквально полмили уютной набережной Виктории, и даже со сфинксами, где приятно гулять; есть еще несколько отрезков набережных, где также можно погулять — но спокойно можно и не гулять. В основном же к Темзе не подойти: склады, предприятия, причалы.

Поражающий воображение Манхэттэн, главная часть Нью-Йорка, стоит на двух огромных эстуариях — Гудзона и Ист-Ривер, но настоящих набережных Манхэттэн почти лишен, я видел считанные места, где можно выйти к воде. Правда, говорят, там недавно появился отрезок настоящей прогулочной набережной вдоль Риверсайд-драйв. И это замечательно: лучше поздно — Нью-Йорк старше Петербурга, — чем никогда. Не слишком талантливо использовала свой «прекрасный и голубой» Вена.

Превосходна система парижских набережных (особенно хороши двухъярусные), дивно смотрятся мосты Праги, но в этих двух столицах куда скромнее сами реки. Есть другие города, отмеченные роскошеством речных вод, но нет более совершенного речного вида, чем тот, что открывается со стрелки Васильевского острова.

Случайность ли, или какой-то сверхчувственный инстинкт помог основателю империи выбрать среди плоских и мокрых комариных низин, поросших осиновым криволесьем, столь безошибочное место для крепости и дворца, для самой имперской по своему облику столицы в целом мире?

Есть ли еще другой город, события жизни которого — закладку крепости, «ледяной дом», доставку камня-грома, наводнения, подъем Александровской колонны, «Большие пожары» 1862 года, гульбу «братишек», блокаду —вспоминаешь как события собственной жизни?

Рыдальцам посвящается

Натыкаясь время от времени в газетах и Сети на статьи и заметки по поводу предстоящего 300-летия Петербурга, вспоминаю старуху-армянку бабу Симу из давно канувшего в Лету двора на улице Пролетарского Туркестана. Она сидела на солнцепеке и, читая газету без очков, к восторгу детей шуршала своим длинным носом о страницу. Слишком многие наши авторы видят предстоящий юбилей с бабы-симиной дистанции, вне трехвекового контекста, вне всякого масштаба и перспективы. В их мире нет радости. Возрождение сказочного дворца над морем описывается ими в категориях каких-то административных противовесов, а самое важное в грядущих торжествах — это (если я правильно запомнил) подковерное позиционирование. До радости ли, когда надо обличать новоделы, евроремонты, «выпендреж», «мишуру», Собчака, Яковлева, Шмаковлева. Или засилье питерских во власти — мрак, ужас,  Weltschmerz. В том же воспаленно-унылом духе воспитан и наш читатель. Я заглянул в обсуждение статьи Ипполитова «Мой Ленинград» на GlobalRus и понял: если бы мне захотелось на основе форума понять, о чем она, ничего бы не вышло. Прокурорский настрой большинства (не всех, правда) участников форума не позволяет им дочитать до конца ни один материал. Так и вижу: дойдя до первой же понятной фразы, наш симпатичный народный мститель сладострастно кидается на Клаву (клавиатуру), дабы дать гневную отповедь. Хочется защитить Петербург от этого нового вида пошлости, но как это сделать?

Так вот, о счастье. Только раз я сумел провести в волшебном городе целое лето, и это было лето ничем не разбавленного счастья. Мне так и не случилось его повторить, но, может, это и правильно — не надо девальвировать праздник. За три месяца случился, помню, от силы один дождь, буйный и веселый ливень, все остальное время небо было синим и в нем громоздились великолепно вылепленные облака. Морем пахло даже совсем далеко от моря и от Невы, проходили свои жизненные циклы тополя, осыпая город тоннами пуха, в свой черед цвели и пахли жасмин, сирень, шиповник, липа, а вдоль заброшенного Екатерингофского канала, густого от утопленников-бревен, на каждом суку висел стакан. Когда я поздней осенью поделился своими восторгами с бывшим однокашником, выяснилось, что мы были в Питере одновременно, но погода, по его словам, все время была паршивая, лило не переставая, как вообще можно там жить. Наверное, правы были мы оба, просто каждый живет в своей погоде и в своих жизненных декорациях.

Когда я впервые попал сюда юнцом, все бытовые вещи в коммуналках — мебель, постельное белье, скатерти, посуда, абажуры и прочее — продолжали оставаться дореволюционными, хотя эпоха этих вещей и была уже на излете. Велико же оказалось наследие, если целые поколения не смогли его износить, разбить, амортизировать и промотать! Поколения переселенцев, миллионы простонародных выходцев из других краев, почти заместили прямых наследников и потомков. Это замещение вдохновляет рыдальцев о Петербурге. Всем, наверное, доводилось слышать и читать и о городе с вынутой (вариант: пересаженной) душой, и о городе-декорации. Но жизнь смеется над теориями. Петербургский дух, переселяясь в новых людей, продолжал оставаться особым как ни в чем не бывало. Так церковь использует священное мирро, привезенное из Святой Земли чуть ли не при Всеволоде Большое Гнездо, то есть 800 лет назад, всякий раз доливая обычного масла, едва сосуд опорожнится наполовину. Это продолжается веками, и святости не убывает.

Время за пропастью

Уяснить простые вещи не всегда легче, чем сложные. Однажды, лет 20 назад, мне вдруг удалось понять, что такое непрерывность Петербурга. Мой друг и величайший знаток города Володя Герасимов (он, кстати, из самой простой семьи) водил нас с женой по распутинским местам, пересказывая по памяти из журнала «Красный архив» то чьи-то мемуары, то жандармские сводки. У большинства людей прочитанное теряется в неупорядоченной куче, а он помнит все, ибо любой единице информации его память находит точное место на пересечении двух осей — «где» и «когда». Неподалеку от Витебского вокзала мы подошли к дому со следами былой красоты, и Володя процитировал донесение агентов наружного наблюдения начала декабря 1916 года о том, как «старец» приехал сюда ночью на таксомоторе, долго трезвонил в звонок и в нетерпении разбил стеклянную вставку в двери. «До сих пор новую никак не вставят», — добавил Володя. И действительно, левое стекло — толстое, фацетное, — было на месте, а правое отсутствовало. На миг я остолбенел: 1916-й год, время за пропастью, что-то вроде пермского или мелового периода, если не протерозоя, оказывается, был вчера. Герасимов, конечно, шутил, хозяева дома имели уйму времени на починку двери, целых три месяца. Это уж потом наступили такие особые десятилетия, когда стало невозможно сделать что бы то ни было, не говоря уже о вставке фацетных стекол. Миг остолбенения прошел, и — о чудо — пропасть, преодоление которой всегда требовало от меня психологической телепортации, сомкнулась без шва.

Правда, пришла другая крайность. Теперь, читая воспоминания о начале века, я слишком легко переселяюсь в тот, ушедший мир, и, по мере приближения 14-го или 17-го, всякий раз начинаю по-детски надеяться: а вдруг на этот раз, именно в этой книге, все повернется иначе? И эта надежда живет до последнего мига. Вот мемуары «Четыре трети нашей жизни» Нины Кривошеиной, урожденной Мещерской. Вечером 25 октября 1917 года мемуаристка слушала оперу «Дон Карлос» с Шаляпиным в переполненном театре Народного Дома на Кронверкском (при большевиках — кинотеатр «Великан»), после чего поехала к себе на Кирочную трамваем, они тогда ходили мимо Зимнего, как нынешние троллейбусы. «В окно трамвая я увидела Зимний дворец: много людей, рядами и кучками стояли юнкера, горели костры, несколько костров, и все было удивительно четко на фоне дворцовой стены. Мне казалось, что я даже разглядела некоторые лица юнкеров … как-то особенно четко и близко появились молодые лица у яркого ближнего костра; один юнкер чисто по-российски охлопывал себя руками …». Это описание в очередной раз внушало сумасшедшую надежду: а вдруг сейчас произойдет что-то непредвиденное, дьяволов замысел поскользнется на какой-нибудь банановой корке, что-то предпримут — наконец! — генерал Алексеев, генерал Черемисов, дурацкий подполковник Полковников… Или поезд со 106-м Финляндским полком изменника Свечникова сойдет к чертовой матери с рельс где-нибудь у Белоострова… Но нет, продолжение безжалостно: и из этой книги, всего страницу спустя, я в тысячный раз узнал, что костры юнкеров горели недолго — в эту ночь произошел большевистский переворот.

Место силы

Петербург побуждает к размышлениям не только на темы альтернативной истории. В нем, только вглядись и вслушайся, всегда присутствует легкое ощущение таинственного — где-то совсем чуть-чуть, а где-то очень мощно. Есть места со странным светом и странным эхом. Например, Конный переулок, и не он один. Гоголь ничего не выдумывал: «кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз».

Весь Заячий остров, без сомнения, — остров тайны. Но только когда Петропавловская крепость пустынна, есть шанс физически почувствовать эту тайну. Не знаю, как сейчас, но еще в 80-е по крепости можно было гулять ночью. Отчего-то это мало кто знал. Даже мои питерские друзья отказывались верить, что такое может быть. Неслыханный либерализм объяснялся просто: внутри крепостных стен всегда было несколько небольших жилых домов. Служебное это жилье или нет, но запираемые ворота нарушали бы право его обитателей являться домой и принимать гостей в любое время. Хорошо помню все три свои ночные прогулки по крепости с прекрасными спутницами. Один раз, не в белую ночь, а в довольно глухую октябрьскую, между великокняжеской усыпальницей и Невскими воротами я ощутил что-то вроде описанного Гоголем. Несомненная загадка присутствует и на Петроградской стороне, в треугольнике между Каменноостровским проспектом, улицами Рентгена и Льва Толстого.

Как нам объяснил мудрый и мрачный Кастанеда, у каждого свое место силы. Правда, человек может прожить жизнь, не найдя свое место силы и не догадываясь о нем. На одном из форумов GlobalRus — письмо «Лиды» из-за океана: «Как вспомню Питер, начинаю плакать, и все мне вокруг противно». Кажется, это не просто ностальгия. Слезы и отвращение к окружающему могут говорить о том, что Лида страдает от невозможности припасть к своему месту силы. Ей не следовало уезжать так далеко и необратимо.

А ведь сколько людей в ХХ веке уехали из Петербурга насовсем! В общей сложности, думаю, больше миллиона. Человека, не знающего нашу историю, эта цифра потрясет: в большие притягательные города по всему миру люди только приезжают. Приезжают и закрепляются любой ценой, чтобы покинуть их лишь при переселении в лучший мир. Случай Петербурга особый. Сперва, после семнадцатого года, отсюда бежали, спасая жизнь. Потом были огромные высылки. Ровно 70 лет назад в городах СССР была введена паспортная система и «прописка». Паспорта дали всем, а прописали не всех. Человеку говорили: «Вы классово чуждый элемент, сын священника, дворянин по матери, окончили гимназию. Значит, сочувствуете контрреволюции. Забирайте свой паспорт и выметайтесь с семьей из Ленинграда в 48 часов. Местом жительства вам назначается Астрахань» (Архангельск, Нижний Тагил, Барнаул, Алма-Ата и так далее). Второй вал высылок был в начале 1935-го, вслед за убийством Кирова. Два эти вала унесли из города самое ценное население, сотни тысяч человек, мало кто смог вернуться. Плюс угодившие в Большой Террор в лагеря и гнившие потом на каких-то «поселениях». А многие ли вернулись из тех, кто в 1941 году ушли на фронт, были отправлены в эвакуацию? Как постичь горе людей, всю оставшуюся жизнь мечтавших вернуться? Им тоже было невыносимо на новом месте, они тоже плакали. Боюсь, даже горше, чем Лида.

На этом фоне несколько десятков тысяч, уехавших за последние 30 лет, воспринимаются почти спокойно. Большинство из них уехали добровольно и даже с радостью. Им, наоборот, было тошно здесь. Пытаюсь поставить себя на их место. Тошно им было, видать, настолько, что подстановка не удается, недоумение непреодолимо: как можно уехать из такого города, как можно согласиться жить в стране, где нет такого города?

Но пусть и они будут счастливы. Пусть каждому будет хорошо на его месте.

Ежедневный аналитический журнал GlobalRus.ru ©2024.
При перепечатке и цитировании ссылка обязательна.