Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. "Вишь ты, - сказал один другому, - вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?" - "Доедет", - отвечал другой. "А в Казань-то, я думаю, не доедет?" - "В Казань не доедет", - отвечал другой.
Н.В. Гоголь. «Мертвые души»
***
Город как принцип организации социального и государственного пространства в России уже изрядное время незаслуженно забыт, и даже идущие вовсю реформы ЖКХ и МСУ не в силах переломить эту странную тенденцию: постепенного забывания всего типично городского. Век беспамятства вообще куда дольше, чем усилия памяти, и преодолеть инерцию распада социальных связей всегда сложнее, чем разрушить очень хрупкую систему взаимодействий, которой, по сути, и является город. Он именно поэтому – основа демократии, что и демократия в свою очередь – та же хрупкая система отношений между людьми и институтами, в рамках которой можно жить – и жить даже не столько комфортно, сколько находясь в постоянном стремлении к преобразованию социального пространства. Именно этим город идеологически отличается от деревни, в которой устоявшиеся веками связи между людьми трудно изменить даже коллективным волевым усилием. И пренебрежение городом есть, в сущности, пренебрежение тем набором деталей и нюансов, которые и позволяют идентифицировать демократию как демократию, а не как простую сумму «прав и свобод», дарованных властью или отобранных у оной.
В истории русского города было всего три феномена, каждый из которых в своем роде уникален. Возможность их существования обуславливалась жесткой сменой всей культурной парадигмы. Когда Москва окончательно сломила сопротивление обоих полисных центров Руси, Пскова и Великого Новгорода, сама возможность развития независимых городов была фактически упразднена государственной волей к централизации. Именно централизация была главной стратегией Московской Руси, очень последовательно – и экономически, и политически – выкорчевывавшей любые ростки европейского в духе и букве властвования. Миф о том, что «в Новгороде было лучше, чем в Москве» принципиально неверен хотя бы потому, что само понимание того, что «лучше», а что «хуже» родилось гораздо позже, в XIX веке, когда был создан достаточный для фиксирования сложных понятий социальных структур понятийный аппарат. В Новгороде было не «лучше», но было по-другому, и одна возможность изгнания посадника даже по европейским меркам того времени дорого стоила. Разумеется, никакой прямой демократии с народным волеизъявлением в русских полисах не было и быть не могло: чернь в политической жизни города участия не принимала. Важно здесь другое: важно то, что входившие в Ганзу Новгород и Псков могли выстраивать свою политику согласно непосредственно получаемому европейскому опыту и вполне вписываться в формат европейской цивилизации. Именно в Средние Века определились узловые точки отсчета всего городского, трансформировавшиеся позже в особую систему смыслов.
Формальное отличие города от деревни в Средневековье заключалось в наличии городских стен: город был особой, важной точкой государственного пространства: если деревнями в войну можно было жертвовать, то города, за стены которого стекался окрестный люд, зачастую приходилось брать большой кровью. Качественное же отличие заключалось в ином: город как полноправный субъект феодального общества имел свой герб, он идентифицировался в качестве отдельной единицы в системе управления и организации пространства. Цеховые и ремесленные артели, своя система мер и весов, основанный на городских запросах товарооборот etc фактически делали город сувереном, пусть и весьма локализованным в пространстве. Европейская цивилизация легитимизировала четыре функции города, которые до определенного времени не давали деревне никакой возможности стать даже «прото-городом», хоть как-то приблизиться к городской модели потребления и воспроизводства. Приведу их в последовательности, окончательно оформившейся благодаря петербургскому методологу Сергею Переслегину:
- присвоение информации (отсюда – уже в Средневековье – рождалось достаточное количество сугубо демократических компетенций, современным аналогом которых являются политологи, правозащитники, эксперты etc),
- обучение (развитие университетских центров способствовало невиданному доселе усложнению и умножению социальных функций, способствуя выведению городов за артельные рамки в более широкий формат «цеха»),
- управление (позволявшее постепенно расширять функции реальной самоорганизации за счет введения различного рода делегирования полномочий определенных социальных и общественных групп),
- производство информации (в частности именно для этой функции служила совершенно избыточная для деревни система городских зрелищ, не говоря уже обо все тех же образовательных учреждениях).
***
Москва же развивалась согласно совершенно иной, византийской, логике, точнее всего описанной у Михаила Хониата, который замечал, что жители Византии полагают городом «не крепкие стены, высокие дома (творения плотников), рынки и храмы, как это представлялось древним, но наличие мужей благочестивых и отважных, целомудренных и справедливых». Здесь важен не столько способ и производства информации (основными функциональными нагрузками европейского города), сколько своеобразный тип обитающих в определенном пространстве «столичных людей», наделенных особыми личностными качествами. Вся тонкость в данном случае состоит в том, что в Европе особый статус европейской буржуазии, которую Маркс в «Капитале» совершенно справедливо противопоставлял пролетариату как «не-гражданам» капиталистического города, естественным образом вытекала из особой информационной насыщенности городского пространства, а в византийской по духу и букве допетровской Москве подобный статус был оформлен как привилегия, дарованная просто по праву жительства.
До петровского времени Москва вообще не была городом, как и не является она городом сегодня, потому что, по существу в качестве границ Москвы выступает не столько история или география, сколько одна только воля правителя. Этот феномен вполне адекватен нашей имперской традиции экспансии пространства, а не времени – именно о нем как об основной черте русской политики писал Петр Чадаев. Экспансия Москвы, впрочем, вернулась в позднесоветскую столицу валом покоряющей первопрестольную «лимиты», которая волей-неволей буквально претворяла в жизнь миф о Москве как о Третьем Риме (формальном центре мироздания) и желанной Греции (там, как известно, «все есть»). Столкновение «коренных москвичей» и «понаехавших» заменило исконную оппозицию Москвы и Петербурга. Проблема социальной мифологии в данном случае разрешается просто: «коренные москвичи» психологически – жители не столицы, а «Москвы патриархальной», купеческой, противостоящей ненастоящести и державности столичного петербургского лоска. Москва начала развиваться как город ровно в тот момент, когда официальной столицей Империи был назначен Петербург, и оставалась им до тех пор, пока все административные функции не стали постепенно перетекать обратно. Этот феномен «возвращения имперского» уже в середине 90-х, когда региональная политика была вновь отстроена как советская, полностью лишил Москву городских признаков и функций. Наряду с многочисленными пришельцами, привнесшими в столицу свою показательно обустроенную «недогородскую» психологию (которая родилась из естественного желания еще советских властей обустроить деревню как город, привнеся в нее триаду «школа-клуб-сельсовет»), архитектурная застройка Москвы велась и ведется до сих пор безо всякого внимания к социальному и культурному пространству.
Третьим и последним русским городским феноменом был Санкт-Петербург, искусственное от первого до последнего гвоздя протоевропейское образование, которое окончательно оформило имперскую логику русского пространства: в нем всегда находилось место одному городу, обладавшему уникальным административным статусом. Неудивительно, что, перемещая столицу в Москву, большевики вполне сознательно оставляли «городу Ленина» формальный, хотя и выстроенный в качестве важного элемента новой традиции, статус «исторического центра». Ленинград таким образом просто приравняли к Ульяновску, сделав из него заодно промышленный центр, актуализировав именно в Ленинграде стратегию «города как части индустриальной империи».
***
Ленинград – очень показательный пример нереализованного уже в советское время городского потенциала. В рамках Советского Союза свои собственно городские черты сохранили только столицы прибалтийских республик: в Риге уже в начале 90-х, почти тотчас же после окончательного обретения независимости, в полную силу шли процессы «тонкой настройки» управления хозяйством. Идеологически Прибалтика всегда тяготела к Европе, и именно здесь процесс создания городского самоуправления прошел наиболее безболезненно. В России 90-х самоуправление было стихийным, перемежалась рейдерством и рекетом и, в конце концов, закончилось почти полным подчинением городов финансово-промышленным группировкам. Городами в прямом смысле они, правда, от этого не стали: логика «эффективности» не соответствует самому духу города, в котором всегда слишком много избыточного.
Вместе с этим усугубился и процесс отчуждения спорадически развивающейся городской среды от политики: партии и даже кандидаты на муниципальные посты до сих пор почти никогда не апеллируют к проблемам хозяйствования или тем социальным процессам, которые происходят в поселении, ограничиваясь обычно предельно общим набором ритуальных формулировок. Вся публичная политика ориентируется на определенный тип жителей, которых принято именовать «сельскими»: все заклинания произносятся исключительно для них. На самом деле к «селу» или тем более к «деревне» эти люди имеют весьма опосредованное отношение. Как, впрочем, и к городу. В 60-80-х гг. XX века одновременно с распадом социальных и экономических связей в деревне происходил процесс превращения пригородов в особые социальные пространства, де-юре считающиеся городом (отсюда берет начало распространенное заблуждение о «росте урбанизации»), а де-факто представляющее собой деревню, в которой к середине 90-х почти всегда не хватало хотя бы одной из точек социального пространства – школы, клуба или некоего аналога «сельсовета». Чаще всего не хватало – именно последнего, и именно это обусловило невозможность нормального функционирования муниципий. Собственно, «средний избиратель» проживает в такой деревне, в своеобразной «деревенской слободе», хотя и считается по паспорту «горожанином».
Забывание города, которое стало естественным следствием из описанного выше выключения муниципалитетов из политики и изгнания политического содержания из жизни муниципий, имеет очень распространенное идеологическое обоснование, существо которого состоит во все том же, почти имперском, удержании пространства (не только экономического, но и политического) и борьбе с «региональной вольницей». Вот как пишет об этом Алексей Чадаев:
«…И можно было бы приветствовать эту «цветущую сложность», если бы её развитие неизбежно не вело к появлению внутренних границ, а в дальнейшем – и к распаду страны.
Сегодня централизация финансовых полномочий в Москве – главная стяжка, которая удерживает единство страны. Очевидно, что это лишь «подмораживает» ситуацию, давая шанс на местах наладить системы власти до того момента, когда можно будет делегировать вниз больше власти без боязни, что это приведёт к сверхбогатству одних и катастрофе других; что все найдут своё более или менее достойное место в общестрановом разделении труда. Но этим же надо заниматься!».
В этой достаточно стройной системе существует одно, но очень важное допущение, которое касается объекта «делегирования полномочий» («власти»). Если рассматривать этот объект в логике классической схемы, повсеместно считавшейся основой региональной политики, то вполне очевидно, что им является «регион», и здесь описанная Чадаевым опасность действительно существует. Но если мы будем полагать объектом делегирования город (или даже – отдельные районы, там, где это возможно), то вся опасность децентрализации будет нивелирована и экономикой, и географией, и типом слободского уклада, который вообще никогда не стремится к «отделению»: как раз наоборот, слобода всегда оперирует понятием «целого». Карелии, предположим, можно «обособиться» - с последующей сдачей Финляндии, но куда обосабливаться Петрозаводску? А если речь идет о городах центральной России, так или иначе тяготеющих к Москве – о Туле, Калуге, Твери etc, то стоит ли сомневаться в том, что ни Тульская, ни Калужская область не станут в одночасье настолько «сверхбогатыми», чтобы на их фоне выпуклой казалось «катастрофа» других городов.
Только внимание к городу со стороны центральной власти может в конечном счете эту власть спасти. В противном случае мы рано или поздно встанем перед угрозой, которая представляется куда более серьезной, нежели сепаратизм. Мы столкнемся с полной и безвозвратной деградацией всех политических механизмов и институций (а их у нас и так весьма ограниченное количество), рождение которых всегда происходит в городах. После смерти политики останется только – по логике развития этого очень грустного сюжета – вернуться к нетривиальной, но очень действенной диктатуре. Никакой «цветущей сложности». Впрочем, о демократии тогда можно будет забыть уже раз и навсегда: в потерянных городах не рождаются идеи, там место одним лишь призракам.