Петербург за один век поменял имя четыре раза. Даже для человека смена имени – дело редкое. Для большого европейского города, претендующего на определенное место в пространстве культуры, за сто лет изменить имя четыре раза - это очень много. Подобная необязательность по отношению к своему имени делает Петербург чем-то похожим на столицы африканских государств, с безразличием меняющие свое название в зависимости от режима, приходящего к власти. Первое, легкое изменение лишило город его небесного покровителя. Потеря несколько тяжеловесной приставки «Санкт» и навязчивая русификация превратили Петроград из города Святого в именной город своего основателя, тем самым низведя его на землю и отняв у имени высшие смысл и значение. Небеса не замедлили отомстить - через десять лет город получил унизительную, ни с чем не сообразную кличку, образованную от псевдонима ловкого авантюриста, провозгласившего себя пророком. Казалось, что растреллиевские дворцы и россиевские арки не имеют никакого отношения к маленькому человечку, известному под фамилией Ленин, и что название Ленинград не способно прижиться, приобрести какое-нибудь внятное культурное значение, получить статус имени. Однако оно освятилось великим страданием, носить его стало не только не стыдно, но и почетно - оно оправдало себя изнутри, омытое горем и смертью.
Блокада закончила петербургский период не только потому, что погибли практически все, для кого тот город был реальностью, а не просто отвлеченным образом, созданным литературой и историей. Принадлежность к сообществу ленинградцев стала предметом гордости, а не идеологически навязанной сверху жестокой волей. Более того, именно в послевоенный период лицо бывшей столицы приобретает человеческие черты, ранее ей не свойственные. Холодный, выдуманный, пустой, безжалостный к сирым и убогим, эгоистично занятый только собой и своим мишурным великолепием город теперь, благодаря утрате первенства, несмотря на свое новое, выдуманное имя, стал воплощением прошлого, противостоящего отвратительной советской действительности. Шпиль Адмиралтейства с его корабликом, шпиль Петропавловского собора с его ангелом, Александрийский столп с его крестом бросали вызов красным кремлевским звездам одним своим существованием. Петербург ассоциировался с чем-то казенным, безжалостным, бездушным - Ленинград же превратился в заповедник красоты, где царил нежный романтизм белых ночей и серых дней. «Поэма без героя» могла родиться только в Ленинграде. «Ленинградский» стало означать культурный, интеллигентный. Родилась легенда о вежливости ленинградцев, сменившая легенду о петербургской казенщине. Вместе с властью город покинула и жестокость - теперь его образ оказался окутан пеленой пассеизма, и даже те, в чьей судьбе Ленинград сыграл страшную роль, как в судьбе Иосифа Бродского, не осыпали его проклятиями, столь привычными Петербургу в девятнадцатом веке.
Социалистическое строительство было крайне бездарным, но города оно мало коснулось. Многое было разрушено, кое-что построено, но в целом старый центр по-прежнему определял его душу и смысл. Архитектура устояла, и, несмотря на дикое название, Ленинград продолжал «казаться литографией старинной, не первоклассной, но вполне пристойной…». Ни сталинское Автово, ни брежневское Купчино ничего не изменили, оставаясь окраинами, безжизненными довесками к настоящему городу. Его самые лучшие соборы и церкви были закрыты, дворцы превращены в советские учреждения, двуглавых орлов сменили серп и молот, витрины роскошных магазинов выставляли напоказ убогость социалистического быта, и во всем чувствовалась заброшенность, облупленность, обветшалость. Затихший и обнищавший город не жил прошлым, он сам стал прошлым, невыносимо раздражая официальную идеологию, устремленную в будущее. Особый смысл для городской культуры приобрели бесконечные, томительные прогулки с обязательным посещением всегда открытых старых подъездов особняков и доходных домов, еще хранящих остатки былой пышности: ободранные камины и рельефы, витые чугунные решетки на лестницах и лифтах, разбитые витражи. В садиках заброшенных дворов еще виднелись остатки фонтанов, и Смольный собор внутри был величествен и пуст, как древний Колизей.
Меж молодых интеллектуалов процветал особый бизнес – охота на дома, поставленные на капитальный ремонт, в которых хозяева, переселенные в новостройки, оставляли старую мебель, не влезающую в малогабаритные квартиры. Среди негодного хлама иногда попадались старые комоды и буфеты, напоминающие о комнатах в огромных коммуналках, где среди множества громоздких вещей ютились уплотненные «бывшие». Чудом спасшиеся от огня буржуек в двадцатые и сороковые они стоили гораздо меньше польских и югославских стенок, торжествующих в новом купчинском быту, и желание обставиться подобными вещами было особой формой протеста, такой же, как и ненависть к новостройкам. Бегство от времени, интровертный пассеизм стали типичными признаками ленинградского характера и стиля, болезненно стремящегося утвердить себя наследником петербургской традиции, хотя ничего общего с ней, кроме этой болезненности, уже не было.
Символом города в это время стал особый персонаж ленинградской жизни - старушка из «бывших», с муфтой, с правильным петербургским выговором, артикулированно произносящая ДЭ ЭЛЬ ТЭ в ответ на хамский вопрос приезжего, спрашивающего, как, мол, гражданочка, пройти в ДЛТ, помнящая утраченные названия улиц, Летний сад под невскою водой, голод и холод двух войн и детство с боннами и гувернантками. Внучка внучек пушкинских красавиц, гулявших в тени елизаветинских боскетов, интеллигентная старушка стала в двадцатом веке музой города, в принципе, к старушкам относившегося весьма саркастически. Где-то глубоко внутри, в потаенном подвале памяти, у каждого, кто хоть как-то соотносится с культурой, хранится образ такой старушки, обитавшей в тесной комнатушке в переселенной коммуналке, заставленной предметами убогого советского быта, среди которых странной руиной выглядели екатерининский наборный столик или роскошное ампирное зеркало, или карельской березы кресло-корыто с вычурными грифонами. Это воспоминание породило ленинградский стиль, проверку на честность вкуса, ибо гордая и убогая подлинность, звучащая в нем, определяла ценностную чистоту всего, что может быть создано.
Один из самых ярких образов питерского НЭПа - это особый род торговок на Покровской площади, описанный Н. Архангельским в его заметке «Петро-нэпо-град». Дамы из общества, сидящие на ящиках или прямо на ковриках, брошенных на асфальт, распродают остатки былой роскоши: севрский фарфор, брюссельские кружева, тонкие вышивки. Салон на базаре - между собой они переговариваются по-французски и по-английски, штопанные, но элегантные, затянутые в корсеты и перчатки. В двадцатые годы в этих дамах была смешная величественность, в семидесятые в них появилась трогательная героика. В послевоенном Ленинграде именно подобный тип стал олицетворением всего лучшего, что осталось в этом новом городе от сгинувшего в небытие Петербурга, хранителем genius loci. В наследницах Пиковой дамы, в ленинградских старухах, не было ничего общего с грозной русской бабушкой из литературы ХIХ века, они были чисты, тихи и непорочны. Одинокие, заблудшие в безвкусной современности, уцелевшие посетительницы салона на базаре олицетворяли связь времен, повсеместно разорванную Россией. В ленинградской культуре, как и в ее музе, была такая же девственность, подразумевающая бесплодие.
В 1991 году город в очередной раз был переименован. Над уродливым зданием, испортившим невскую панораму, вместо надписи «Ленинград» гордо засияло новое название - «Петербург», и весь ленинградский период оказался жирно перечеркнутым. С возвращением старого названия все, как по команде, заговорили о возрождении петербургской культуры, петербургских традиций и петербургского стиля. Под этим возрождением подразумевался тотальный евроремонт, утяжеленный использованием дорогих материалов, которыми облицовываются нижние этажи обшарпанных зданий. Параметры европейскости возникли в мозгу, воспаленном абстрактным понятием у.е., и они столь же далеки от Европы, как у.е. далеки от доллара. Чугунные памятники банкам, принимающие вид то Гоголя, то Александра Невского, гранитные плиты перед входом в отели и офисы, мраморные порталы модных магазинов - вся эта гипроковая роскошь захлестнула город. Пассеизм лишился всякого смысла - о чем можно грустить, когда все возрождается? Все помешались на гламуре. Кваренгиевские и камероновские интерьеры заполняются толпой в шикарных костюмах, бурно анонсируется прибытие коронованных особ, искусства жирно расцветают под патронажем губернатора, церкви открываются одна за другой, и вообще грядет сущий рай трехсотлетия. Старухи давно снесли свои кресла-корыта в антикварные магазины, и новая, дольчегаббановская муза уселась в их карельскую березу посреди преображенных вкусом Architectural Digest коммуналок. Грандиознейшим ренессансным проектом стал огромный отель для встреч на высшем уровне. Чего ж тебе еще - это ли не петербургский стиль, это ли не возрождение? С ума все посходили, что ли.