Нет человека вне истории, но история реальна только в человеке - эта мысль, протестующая против грубого позитивизма обыденности, служит своего рода колыбельной, успокаивающей сознание, доведенное глупым имиджмейкерством до предела нервного истощения. Нагло и требовательно со всех сторон лезут лозунги и факты, лозунги и факты, разница между ними сведена к нулю, они замусорили все вокруг, как пластиковые бутылки и липкая пережеванная жвачка, и гнусная в своей унылости помойка, бескрайняя и безначальная, именуется информационным полем. Мы здесь живем, мы сотворили ее, мы от нее питаемся и сами ее питаем. Эта помойка называется современной интеллектуальной жизнью.
Усталость, похожая на столбняк, разлита во всем. Ею пропитан и кондовый консерватизм, все время намеревающийся соскользнуть в откровенное черносотенство, и оголтелый радикализм со своей смехотворной революционностью, готовой продаться за три копейки на первом же базаре. Все полиняло в непереносимом шарлатанстве, напускающем на себя величественность, и иеремиады по поводу испорченности и отравленности нашего времени столь же ублюдочны, как и восторг по поводу его, времени, качественного сдвига. Напоминает ли этот вой начала двадцать первого века что-либо? Конечно же, он совершенно созвучен тому, что звучало в начале двадцатого. Все повторяется.
История – удивительная гнусность. Равно отвратительны и власть, и анархия. Прогресс – идол для быдла, и нет необходимости доказывать, что все повторяется с навязчивостью дурной бесконечности, это и так ясно любому мыслящему человеку. Не повторяется только сам человек, эта единственная подлинная ценность истории. История безжалостна, она давит, корежит, норовит навязать человеку свою ложь, засунуть его в рамки своих запрещений, норм и нужд, и чаще всего ей это удается. Единственное спасение от этого диктата – полное игнорирование его. Всегда блажен тот, кто находится вне истории - в пустыне, в келье, в кабинете. Только тот, кто противодействует истории, способен ее творить. Ведь история реальна только в человеке.
Способность не осознать, но ощутить, что разница между концом первого тысячелетия и концом тысячелетия второго всего лишь условность, есть непременное условие свободы духа. Это единственное, что помогает сохранить сухие глаза и ясную голову в оценке современности, что намного достойнее любого слезливого бреда. Именно это чувство человечности времени наполняло творчество Сергея Сергеевича Аверинцева.
В эпоху развитого социализма, когда со всех сторон, и с земли, и с неба, чавкало разжиженное маразмом чело генсека, и для того, чтобы жить, было необходимо заучивать имена членов политбюро, книга о византийской литературе звучала как подвиг протеста. Глупая история с рылом миргородского хряка была обманута, и нежнейшие слова Романа Сладкопевца вливали в душу уверенность, что ничто не потеряно, и что ни осквернение храмов, ни сожжение библиотек, ни кровь, ни грязь, ни гибель Константинополя, ни переименование Петербурга, ни замена крестов звездами, ничто не способно истребить человека. Преданная и поруганная Византия, которую все винили в собственной гибели, называя ее порочной, продажной, обреченной и виновной во всех грехах, неспособной к развитию и жизни, сверкала удивительно чистой лазурью, и становилось предельно ясно, что нет провалов в истории человечества. Сквозь полуторатысячелетнюю муть времен Византия улыбалась тому, что тогда считалось современностью, и жить хоть на минуту становилось легче. А это уже немало, так как все внешние формы непрозрачности и несвободы суть знаки внутренней несвободы человека.
История умирает в каждом человеке. Вместе с Сергеем Сергеевичем ушел из современности Серебряный век, и что же плакать, зачем томиться - Серебряному веку нечего делать среди пластикового хлама, и смерть не есть конец, а лишь освобождение.